Любовь Боровикова. Талант и совесть
19 августа 2017 года, в Москве умерла моя подруга Любовь Боровикова. Поэт и прозаик. Открыла, с моей точки зрения, новый жанр, который я бы назвала художественным литературоведением. Но сперва – о другом. Любови Михайловне накануне исполнился 71 год. Умерла она от рака. Это заключительный диагноз. Первоначальный, который, по ее мнению, явился причиной заболевания, – стыд за свою страну, которая совершила (и продолжает совершать) подлость по отношению к Украине. Гнетущее состояние боли, стыда и позора подточило не только её одну. Двое её друзей ушли друг за другом по той же причине и с тем же заключительным диагнозом в прошлом году. Они – вторичные жертвы этой войны.
Любовь Михайловна была человеком, чья высота и глубина проявлялась скромностью и простотой в общении. Она наверняка знала цену своим стихам и своей удивительной прозе, но не пыталась пробиться на Олимп славы и так и осталась практически в безвестности. Всего несколько публикаций в прессе, в том числе в интернете. Но было издано 5 книг – 4 прозаических («Племянница Соня», «Белая корзинка», «День рождения», «В сторону синего шара») и одна поэтическая («Сто стихотворений»). Приведу несколько ее стихотворений.
*** Чудо, чудо, о какое чудо – Чудо из чудес: Отблески и капли изумруда, Замерцавший лес.
Задышавший неостановимо Соком вешних смол. Значит, праздник, всё трудней любимый, Все-таки пришел.
Всё-таки сказалось «аллилуйя» В полной тишине. И уже не так темно молчу я, Посветлело мне.
БОЛЕЗНЬ Болезнь как умное стекло: В нем отражается иное. Здесь ненавистничает зло, А там – нетронутость покоя.
Там утро – слиток тишины, А полдень – облачные страны и шелест лиственной волны, а к ночи дождик долгожданный.
Он промывает мой недуг, За краем край, за кругом круг, Прохладою гася тревогу,
А я дремлю иль так лежу, И в небо памяти гляжу, - И оживаю понемногу.
*** Синева, серебро и свинец – будто в небе окно распахнулось, и проснулась душа наконец, и на родину сердце вернулось.
На свободу вернулось, домой, под крыло молчаливой отчизны – в запах водорослей, запах хвой, непогожего полдня покой, – к золотому сечению жизни.
Что касается прозы, то, помимо тонких рассказов о человеческой подлинности, есть многочисленные эссе, которые и являются, по моему мнению, литературным открытием. Любовь Боровикова писала о художественных произведениях, которые любила (любовь, идущая из «запойно-книжного детства»). Писала так, что это не был анализ или разбор, но само её повествование представляло собой художественное произведение.
Вот, к примеру, отрывок из эссе «Племянница Сони», посвященного чеховскому «Дяде Ване»: «Почему эти умные, воспитанные люди живут так безжалостно? Так безнадёжно? Почему их отношения – либо пустота, либо какое-то дикое мясо, болезненный нарост претензий и преувеличений? О чём всё-таки хотел рассказать Чехов? О нелюбви, до которой не дотянуться ни правде, ни печали? Но в "Дяде Ване" и печаль, и правда могущественны как ни в одной, быть может, чеховской вещи. Пасмурно начавшаяся, темнеющая до черноты в середине (не случайно второе действие происходит ночью, перед грозой), пьеса к концу излучает свет, для которого не находишь слов. Отсветы, отблески этого сияния чувствуются, бродят в воздухе с самого начала, но только в финале автор позволит ему вспыхнуть, выйти на поверхность… … вдруг, "ни с того ни с сего", без объяснений, без перехода, потечёт, польётся моцартовски чистым звуком, долгим и прозрачным, красота жалости, красота человечности. Зазвучат непостижимые слова об ангелах, о небе в алмазах. Племянница дяди Вани – настоящая героиня пьесы – упразднит ими всю боль и злобу, накопившуюся в доме Войницких, сотрёт, как губкой, превратит в ничто. Когда потрясение, в которое ввергает это чудо, теряет остроту и можно на свободе, не торопясь вглядеться в обитателей дома Войницких, начинаются неожиданности. Прежде всего, начинаешь понимать, что не дядя Ваня, но Соня – центральное лицо пьесы, а названием Чехов отвлекает внимание от своей целомудренно-незаметной героини. … Соня – родник, живое, тихо бьющееся сердце пьесы. Рядом с нею все словно бы приходят в себя, теряют наркотическую зависимость от чужой и собственной растравленности. На Сонин голос отзывается оглохший от боли дядя Ваня, ее дарит доверием ироничный Астров, ее расположения настойчиво добивается светская Елена Андреевна. Почему? Наверное, потому, что у Сони нет отношений с людьми, но есть отношение к ним. Одинаковое для всех — бережное».
Или о книге австрийского классика Адальберта Штифтера «Бабье лето»: «Дочитав роман, понимаешь, какое глубокое, не тепло-хладное сердце писало его. И при этом сдержанность, которая воспринимается порой как физическое усилие, монашески ровная интонация на протяжении всей 600-страничной книги, до миллиметров просчитанная дистанция между текстом и сердцем. Какая в этом необходимость? И чем в таком случае держится — без авторского дыхания, без подпорок сюжета, без натяжных ремней и веревок интриги – тяжесть «воздушной громады» романа? И вообще, попросту – о чем эта книга? …Некто по имени Генрих, сын состоятельных родителей, достигнув совершеннолетия, отправляется путешествовать. Путь его лежит в горы, куда Генриха тянуло с детства. Бродя среди альпийских доломитов, он выходит к одинокому дому и, спасаясь от грозы, просит там пристанища. Старый человек, хозяин дома, впускает его, ни о чем не спрашивая, и оставляет на ночлег. Это, по всей видимости, завязка романа. С нетерпением ждешь продолжения; ждешь, и опять ждешь, но ничего не происходит… …И тут происходит странное: внезапно, не предупредив, кто-то переключает регистры, сразу на несколько делений смещает волны на душевной шкале, – и ты понимаешь, что действие давно идет и ты давно уже там, внутри. Это как дождь, который собирается и никак не начнется. Падают отдельные крупные капли, тянет резкой преддождевой свежестью, тишина ожидания уже не радует, а давит, как гиря. Когда же, когда? А воздушный дождик между тем давно уже сеет и сеет, и вокруг совсем иная тишина – долгая, свежая, сбывшаяся… …В его книге нет субординации событий: большие, средние, малые, мельчайшие – все они существуют на равных. Несколькодневное дыхание горной фиалки для Штифтера так же грандиозно, как многотысячелетнее существование горной гряды, а зимний закат для его героя не меньше чувства к любимой женщине. Но скромный австрийский классик идет еще дальше: книги Штифтера меняют само представление о событиях. Для него событие не то, что случилось реально, а то, что реально. Само по себе реально, до случившегося и после случившегося».
Неспроста я привела примеры из двух эссе – о хорошо известной читателям пьесе А. Чехова и не столь известном для современного читателя романе австрийского писателя ХІХ века А. Штефтера. Произведения, о которых писала Любовь Михайловна и которые читались мною раньше, обязательно хотелось перечитать; те, которые не читала прежде, – прочесть непременно. По словам других людей, которым дарила книги Любови Боровиковой, вызвавшие такое же чувство восторга, у них желания были те же. Но не только художественная ткань повествования является особенностью эссе Любови Боровиковой. Её подход к произведениям высвечивал то, чему исследователи, по преимуществу, не уделяли внимание. Внутренняя высота любимых героев и героинь Диккенса, Лагерлёф, Лакснесса, Чехова, Аксакова, Гончарова и других писателей, скромных и непритязательных персонажей, озаряющих тихим, не бьющим в глаза светом. Она и сама была такой. И мне странно писать слово «была». Радость моя, где ты теперь? Слышишь ли меня? Может быть, там, на горе из «Квитанции судьбы», где внизу «дышит зеленовато-синий древесный океан с бегущими по нему золотистыми прожилками»? Или уже летишь, и древесно-лиственные волны, одна свежее и величавее другой, несут тебя к горизонту?