Дисангелие [1] от Марии Дементной
Осень закончилась, пошли морозы; на асфальте лежал лед, и всё равно было сыро. Петаторов потрогал лицо — холодное и влажное. Флаги на домах не шевелились и висели тяжелой массой, будто освежёванные телята. С треньканьем жужжали фонари. Впереди на перекрестке мелькнула тень человека, — и опять только мороз напоминал о себе. Сокольники засыпали в тепле и запахах. Петаторов торопился. Нужно пройти еще два переулка и почти весь Новоослепенский тупик. И он тоже очутится в тепле. Слегка беспокоило его то, что два месяца уже он не платил за комнату; не лежат ли немногие его вещи во дворике? Он не появлялся на квартире с неделю, шатаясь по городу и за городом, а теперь мороз гнал его в родную теплую берлогу, где можно лежать на старом пружинном матрасе, курить, думать о вечности и пить дешевый портвейн.
— Тьфу, какой холод!
Подкладку пальто Петаторов весной отпорол, и квартирная хозяйка сшила ему новые брюки. Сукно на рукавах истончилось, местами до полного отсутствия. Засаленный пиджак под пальто не грел вовсе.
Я, кажется, очень опустился. Летом встретил на Арбате знакомого и отвернулся, терпеть их всех не могу, и услышал, как сказали в спину сострадальчески: «Как он опустился!»
Неужели я выглядел хоть когда-нибудь иначе.
Им всем главное в жизни «выглядеть». "Как он опустился!" Хе! А вы поднялись, что ли? Соколики! Коршуны! В поднебесье парите!
Когда-то Филипп Аркадьевич был ученым филологом, писал статьи и даже книги. Кажется, года четыре прошло с тех пор, когда он проснулся утром и почувствовал скуку. Господи! Три десятка лет прожил [4] , и всё ни к чему. Синяя птица по-прежнему неуловима, она доверчиво дается в руки только во МХАТе. Сто лет прошло, и каждый вечер актер со скукой ловит скучающую синюю птицу. Петаторов вспомнил, как двадцать лет назад попал в театр и как сидевший впереди пенсионер заплакал и закричал в слезах и соплях: «И мне, и мне!» Стучал палкой по полу и кричал, пока его не вывели. Да, стало скучно, и он ушел из дому. Пытались, должно быть, искать его, виделся с женой и сыном. Они плакали, а он сидел бесчувственный и скучал. Чуть в сумасшедший дом не заперли. Думали — наверно, влюбился доцент; пройдет первая доцентская любовь, — и вернется, куда деваться-то?! Не вышло.
Петаторов бежал по улице. Кажется, — вот.
Он открыл дверь и пошел через начавшую застывать кухню к себе.
"Пожрать бы", — подумал кандидат филологических наук.
Пыхтя, выползла хозяйка и сказала ржавеющим голосом:
— "Что-то давно не видать тебя было, Филя. Ты, должно, до Октябрьских ушел.
— Дела, бабуся. Возьми вот двадцатку, остальные за мной будут.
— Неаккуратный ты стал, Филя. Целый год хорошо платил, а сейчас — по случаю. А мне как тяжело! Пенсия — тьфу, на одни дрова, привезти да распилить. Ах, Филя.
— Заработаю — вперед отдам за полгода, — пообещал кандидат, запирая дверь комнаты.
— Неужто, Филя?! — заволновалась хозяйка.
Петаторов слышал, как старуха ушла в коридор и долго и немощно, со сладострастием, кряхтела в уборной. Щелкнула выключателем и, шепча: Господи, прости нас грешных! — ушла в свою комнату.
— Мяу! — сонно сказала кошка на кухне.
Петаторов вытащил из-за шкафа мешок сухарей и старый воронёный термос. Пусто. Сладкий запах вина пощекотал ноздри, и Петаторов смахнул слезу. Он достал бутылку из внутреннего кармана пальто и поставил рядом с матрацем. Только за этим карманом Филипп Аркадьевич и следил; в него клал сигареты и съестное, а главное — посуду. Карман был новый и добротный, разделенный на секции, по пояс — глубиной, а в ширину — до лопатки. Филипп Аркадьевич поставил на плитку чайник, снял ботинки и прислонил к вылезшему из стены углу печи.
Он улегся и закурил. Потом подумал, что принес сегодня «Венеру в мехах». Ладно, на завтра. Взял стакан и поковырял пальцем присохшую на дне желтовато-белую мерзость. Ладно. Налил полный стакан и посмаковал минутку, словно жених, смотрящий на раздетую и взволнованную невесту в брачную ночь. Мелкими, Филя, глоточками! оп-оп-оп-оп!
«Хороша, сука! — подумал кандидат. — In vino veritas, sed in quanto vino?» [5]
Эх, сухарики, да в чай размочить, да покушать! И прессованный чай — лучший в мире.
Петаторов заварил чай — черный и горький. Сахарку — два кусочка.
Я лежу и пью чай — неторопливо. Когда бывают у меня деньги, покупаю хлеба побольше и сушу сухари. Страшно зависеть от желудка, — на подлости толкает. Так чуть он возмутится — я ему сухарик, сухарик! И чаёк. И замолчи, бедный.
Мне ничего не надо. Виноват, — бутылочку винца, только не водки, я не алкоголик какой-нибудь. Вино мне для фантазии — счастья моего — нужно. Я на службу не хожу, наплевать на всё.
Да нет, волосы седые местами, какой нигилист? Просто понимаю я многое, так много, что руки опускаются.
Да, так я и живу. Нашел-таки синюю птицу! Господи, сколько их — в каждой бутылке. Пришла ночь, и она моя! «Опустился!» Пусть так, — а если я счастлив? Кто из них похвалится, что счастлив?! С ума, говорят, сошел; правильно говорят, потому что счастье они за сумасшествие принимают. Я вот в окошечко посмотрю на звезды, а потом — на матрасик и еще полстаканчика налью, и опять — мелкими, Филипп Аркадьевич, глоточками! Не торопитесь! И я один, я свободен, мыслью мчусь и там, и тут, преимущественно в прошлом, а как мысль в будущее ткнется, так оно вовсе не светлое, а геенна огненная, крылья мне опаляет! Нет уж, сами работайте, лгите, лгите, до конца растлевайтесь, пока на мозге пролежни образуются; растлиться вам и не хочется иногда, но иначе не можете, потому что трусость и дряблость душевная до крайности дошла; я вас насквозь вижу. Иногда завопить мне хочется: опомнитесь, пока в душе последняя искорка тлеет, что же вы! Скажите, что вы думаете, а не начальник ваш! И завопил когда-то давно, потому что невмоготу стало; чуть не выгнали с работы, но друзья уладили: оформили справку, что — припадок. И наследственность плохая: деда вздернули как экспроприатора, с отцом тоже сделали нехорошее. А я — счастлив. Говорят обо мне, жалеют, горемыка Филя. А я сижу и вечность чувствую, я, Филипп Аркадьевич Петаторов! Что толку копаться во всем? Ничего нет! Бог умер! Тогда что? Я, Петаторов, сам себе Бог, Бог во мне; ни жертвы не нужно, ничего, счастье мое Петаторово есть!
Налейте еще стаканчик, Филипп Аркадьевич. Мелкими, мелкими, и — эйфория. Ха-ха! Теперь и убить меня нельзя, — нож расплывается, расплывается и — мягкий, как перышко. Ах, Петаторов, помнишь, как ты начал рушиться? Понял вдруг, что ничего нет. Что лгал, лгал до отупения, до скотства; на собраниях говорили: Петат о ров! Ты злился, но поправить стеснялся, и крикнул однажды: не Петат о ров, а Пет а торов! Докладчик извинился и поправился: Пет а торов. И я родил-с я, я, Филипп Аркадьевич! О, свободы нет: и бабуся с квартиры выгонит, и милиция тут как тут, — да всё это по поводу тела моего, а душа чиста, о, бриллиант мой! Вырвалась, нежная моя, бессмертная моя, единственная моя! Вырвалась! Сорвана свиная шкура [6] с драгоценности моей, — я весь перед вами! «Опустился!» Вам бы так опуститься! Ну да, положения лишился, ах, семьи, тепла душевного. «Положения»!
А если ты лжешь? Жалеешь в душе-то?
Петаторов стоял на коленях у плитки и следил за чайником.
— Филя, дай колбаски, — пробормотала кошка сквозь сон.
Как вырвать правду из души? Самое трудное — себе сознаться, потому что потом делать нужно что-то. Хорош чаёк.
А вот не лгу! Пусть подозреваю, — подозрение очищает. Попался, раб! Подлости-то еще достаточно, чтобы жить и грезить!
Но не мерзкий, не подлый я, чист душою, как весенний листочек, да. Рваненькое пальтецо, костюм не ахти, но чист!
. И я вот сижу, и страшно мне: я один на один с этой огромной страной, с умершим Богом. Почему мы так несчастны, безразличны? Почему нам всё равно, что рабы? Господи! Почему живут люди как во сне; нужно бежать, обороняться, а руки и ноги ватные, и вновь настигают злодеи, и ломают, насилуют. И ничем не помочь, потому что мы приснились дьяволу, и сон этот вечен. И я сам — Петаторов — могу только спрятаться, скорбеть и с восторгом наблюдать, как капает кровь на снег, на грязь, на пол. Кровь и скорбь.
Мелкими, Филя, мелкими. Не торопись, мало осталось. И не вырвать эту боль, Филя, не залить ничем, не зацеловать красивым губам.
Петаторов закутался в пальто и ватник и стал засыпать.
А за окном стояла зима, очередная зима, когда всё заносит снег и дует ветерок, когда хочется не жить, а улицы залиты плачущим светом качающихся фонарей, и по улицам и переулкам ходит мало-мало людей, — они умрут этой ночью. Они готовятся, у них нет уже времени, и неважно — холодно или тепло. И ветер бросает им то в спину, то в лицо сухой снег и поет самодовольно-академическим голосом: нет у тебя никогоооо. никооогооо. ты один. скоро я принесу снееег на твоюууу могииилууу. ааааааа.
В такую ночь мужчины спрашивают с тревогой у прижавшихся к ним женщин:
Они лежат на теплых постелях в теплых комнатах за каменными стенами домов, дома стоят на городских улицах, а бесчисленные города потеряны в огромном пространстве, называемом Россией. У нее никто ни о чем не спрашивает, и она лежит, бескрайняя и холодная, и мертвыми глазами смотрит, и даже не смотрит, потому что глаза занесло снегом и пеплом, они напоминают о лице античной статуи. Россия мертва, а люди —
Петаторов бежал, замерзая, и никого не встречал. Вечером неожиданно ударил мороз, и город заледенел до весны. За углом он наткнулся на бочку с пивом; недвижно стояла очередь, рука продавщицы лежала на кране, из него торчал столбик прозрачно-желтого пива. Правая рука покоилась на горке медных денег. Пьяный замерз с кружкой в руке, другие сидели, привалясь к колесу бочки. Из открытых ртов не шел пар; у одного остался в зубах хвост селедки. Женщина тащила от бочки мужа. И замерзли. Милиционер держал во рту свисток и поднял палочку вверх; машины не двигались, только светофор еще вспыхивал. Озабоченная старушка с поленом под мышкой не успела перейти улицу. В телефонной будке с разбитым стеклом стоял мужчина и хохотал в телефон: ветер успел намести ему сугробик на язык. Милиционеры, бившие прохожего дубинками, застыли в различных па служебного танца.
И сколько ни метался Филипп, не мог найти живого человека. Снег медленно падал на застывших людей, они белы и красивы, и не слышно звуков речи.
Он выбежал на Садовую и увидел колонну воинов. Они маршируют четко и слаженно. Маленькие отряды отходят в переулки. И тогда начинается истребление замерзших. Воины легко раскалывают людей, те — сосульки — ломаются со звоном. Филипп идет за ними и видит, как они набрасываются на статую Пушкина и рубят, рубят, мечи тупятся, а из медных шрамов течет горячая красная кровь [7] , покрывая льдом бульвар и площадь. Филиппу кажется, что в подворотнях прячутся фигуристы, мгновение — и закружатся веселые пары на кровавом катке.
— Болваны! Разве непонятно, что это памятник! — гремит военачальник.
«Это же нашествие царства египетского!» — думает Филипп Аркадьевич.
А египтяне колют людей, точно лед.
Петаторов замерзает. Он рвет колючие лапы холода, он леденеет и видит Надю, которая льет на него кипяток из чайника, но вода схватывается, Петаторов покрылся толстой коркой льда. Он с трудом разевает рот и говорит:
К ним приближается воин и заносит меч для удара.
«Не надо! — хочет крикнуть Петаторов. — Я чист и хрупок, как лед, по-ща-ди!» — и услышал треск своего раскалывающегося тела.
Глава втораяНА ЧТО ЖИТЬ? [8]
Петаторов проснулся от холода, дрожа и натягивая на голову пальто без подкладки. Бабуся растопила печку, и полешки запрыгали и запищали, как кролики.
— Мяу! — сказала кошка, приоткрыв мордочкой дверь.
— Мяу! — сказал Петаторов. Кошка замурлыкала и протиснулась. Она подошла к матрацу и внимательно посмотрела на постояльца.
— Ну что, киска, есть хочется?
— Еще бы! — сказала кошка.
— Ладно. Если сегодня что раздобуду, — непременно угощу.
Кошка одобрительно поколотила хвостом по бокам.
— Эх, киска, холодно, и вина нет, и поесть нечего. Ладно, образуется всё.
Петаторов встал, надел пальто.
— О, засмейтесь, смехачи! — сказал он и вышел на кухню.
— Бабуся, дай картошечку.
— Спасибо! Еще бы одну.
— Хватит! Десятку когда отдашь?
— Буквально очень скоро. Чайку бы чашечку.
— Пей, что с тобой сделаешь!
— Не ворчи, старая. Рука дающего да не оскудеет.
Петаторов съежился и вышел на улицу. Дворники сыпали песок на обледеневший тротуар. У гастронома стояла толпа с задранными вверх головами; изо ртов торчали бутылки, словно горны, готовые запеть о торжестве. Увы! Только бульканье пива донеслось до Петаторова. Опохмелялись. У него защемило сердце, он отвернулся и со скучающим видом прошел мимо.
Туман висел клочьями, неподвижный. Кто-нибудь проходил, серый клок спохватывался и делал движение к человеку, отставал и грустно повисал снова. Петаторов вышел к вокзальной площади, его затолкали, затискали и согрели. Он прошел под мостом и свернул на Каланчевскую улицу. Переулками, полными косых и грязных домишек, вышел к Мещанке. Здесь, в Сиротском переулке жил его друг Юлий Шептунов, не имевший определенных занятий. Петаторов зашел во двор, крикнул: «Юлий!», по гнилым доскам в подъезде перебрался к лестнице и поднялся на пятый этаж. Дом напоминал богадельню: длиннющие коридоры и множество дверей. Здесь жили тихие незаметные старушки: слушали радио, шамкали друг другу новости внешней политики, варили пшенную кашу и картошку. Петаторов вошел и услышал из кухни разговор.
— Та. Корапь в просланство запустить — это тепе не кота за хвост тернуть.
— Да, это машина слошная.
В глубине туннеля-коридора стояли две старушки и скучно дрались. Одна ухватила за оставшийся пучок волос над правым ухом партнерши и силилась его выдернуть. Жертва без энтузиазма взвизгивала, не от боли, — а соблюсти приличие.
Приятели дошли до самого конца коридора. У двери шептуновской комнаты стоял огромный ящик из-под телевизора, в котором Юлий хранил картошку. Комната была в три человеческих груди шириною и длиной в два человеческих роста. Прямо при входе начиналась узкая кровать, у окна — стол и стул, проигрыватель. На стенах коллекция солнц — золотистые, красные, синие, зеленые, веселые и горестные солнца; они как бы освещали комнату. Над дверью — полки с книгами.
— Хочешь чаю, Филипп?
Юлий ушел на кухню, а Петаторов лег на кровать. Ему было тепло и хорошо: он у друга, сейчас попьет чаю и поговорит с Юлием; с ним можно говорить обо всем. Юлий всё понимает, и опасаться его нечего. Неужто в этом мире можно доверять?! Да, да, и потому мир еще не развалился. Люди прицепились друг к другу, висят на тоненькой ниточке доверия — над пропастью. То один, то другой срывается, потеряв всякую надежду начать жить; и этих людей толкает в спину толпа сограждан: в мундирах и без оных, добрых и злых, и прочих, прочих.
— Возьми стакан, Филипп. Кстати, как у тебя с деньгами?
— У меня тоже туговато, но вчера продал хорошую книгу за такие же деньги, вот трешка.
— Спасибо. Ты добр ко мне, Юлий. Я сам уже ничего не могу заработать. Я устал от недоброты. Как нам не повезло, Юлий! Мы попали в ад и живем! Ты моложе меня на десять лет и ты, может быть, видишь выход. А я отравлен. Я не вижу способа остановить людей, — они идут на пиршество Люцифера и рвут друг у друга куски, чтобы придти упитанными к нему на стол! Бога нет, Он умер, и в душе у них вместо Него — политграмота.
— И все-таки, Филипп, доброта дремлет в них, и она проснется. Я уверен.
— Ха-ха! Доброта их не идет дальше, чем уступить место старухе в автобусе. Потенциальная доброта и царствующее зло! С чего бы проснуться первому? Нечистая сила слишком изобретательна, для нее каждый холуй — работник. Что такое Бог? — настрой души, доброта; а хам? — тоже настрой души. Что делать, если внутри сидит хам, не выкурить! Нет, Юлий. Люди изыграются до смерти, до ничтожества. Порвутся тонкие струны и — конец — смерть. Я-то вовремя сбежал! Впрочем, именно тогда, может быть, через смерть и кровь очистится зверь и станет человеком? И опять: кто победит на этот раз: Бог или хам? И самое ужасное, Юлий, из-за чего мне больно-то, — я не верю, что будет этот раз.
— Филипп, чай остывает.
Петаторов взял кружку и снова лег. Он волновался.
— Филипп, ты пришел ко мне за утешением?
— Да! Помоги мне. Скажи, что ты думаешь. Скажи, Юлий! Мне тридцать шесть и уже всё надоело. У меня убили отца, так, запросто, — взяли и убили. Я учился и, вместо филологии, изучал труды семинариста. О, Господи! А потом — кошмар: с тираном не умерла тирания; она гибка и хитра, она вечна, потому что поселилась в людях.
— Филипп, я расскажу тебе притчу. При всей твоей учености ты ее не знаешь.
ПРИТЧА О СУНДУКЕ
Случилось так, что некоторые люди очутились в темном и непроницаемом для света ящике — старинной работы сундуке. В нем можно было стоять и даже ходить, и только. Нечистая сила прыгала и скакала на крышке; люди еще помнили, как выглядит Божий свет, и хотелось им выйти в мир — и жить! Они народили детей, состарились и умерли. Дети росли с зелеными личиками и слабыми головами, среди них, вследствие отсутствия воздуха и солнца, преобладали рахиты с мягким прогибающимся черепом. Они тоже рожали детей, сажали картофель и — старились, и спокойно, с чувством собственного достоинства уходили в потусторонний мир. Однажды в углу сундука обнаружили древнего старца, который прошептал: «Я умираю. Я много знал и даже помню то время, когда не сидел в сундуке! Это было прекрасно! И всю жизнь в кромешной тьме я писал трактат "Как выйти из сундука"». — И старец испустил дух. Трактат зеленолицые прочесть не сумели, потому-то по-прежнему царил мрак. Изредка с наружной стороны стучали; одни говорили с радостью: о, сундук ремонтируют! Наверно, набивают железные полосы! Как хорошо! Мы можем спокойно жить и работать на посадке картофеля! Некоторые печалились, но виду не показывали: тайно, когда другие спали, они забирались к потолку-крышке и пробовали ее открыть, но на крышке прыгала и плясала нечистая сила. И вдруг у нечистой силы случилась беда: дужка замка проржавела, и замок свалился! Зеленолицые затряслись от страшного грохота, а самые смелые и любопытные забрались к потолку и приоткрыли крышку. В сундук ворвался ветер и солнце! Многим зеленолицым сделалось дурно от потока свежего воздуха, и они заплакали, думая, что умирают. Нечистая сила прыгнула на крышку, спохватившись, и совала в петли то морковку, то кочерыжку, а любопытные толкали снизу! И нечистая сила не может до сих пор прихлопнуть крышку: то пола попадет под край, то руку зеленолицые положат, то голову, — и летят головы. Очнулись зеленолицые и боятся теперь уже: а вдруг захлопнут?! мы задохнемся!
А в мерцающем свете на дне сундука другие зеленолицые читают трактат седобородого старца «Как выйти из сундука». И прочие зеленолицые потихоньку людьми себя чувствовать начинают, хоть и боязно им, но догадываются уже о прелестях света и свежего воздуха.
Петаторов лежал на койке бледный и смотрел на сотни солнц, развешанных на стене.
— Хорошая притча, — сказал он. Юлий разлил остатки чая.
— Ты думаешь, хватит голов-то под крышку класть?
Юлий пожал плечами.
— Юля, — прошептал Петаторов, — помоги мне поверить в это.
С болью Шептунов посмотрел на Филиппа: лицо желтое, рваное пальто, кусок одеяла наместо шарфа.
Ничем ему не помочь. ничем, трам-та-ра-рам!
— Юлий, — Филипп Аркадьевич вскочил и наклонился к Шептунову, — Юлий, — шепотом сказал он, — а знаешь, какова последняя строка трактата?! — Петаторов захихикал. — «Чтобы выйти из сундука, нужно увидеть Божий свет».
Шептунов вздрогнул, поразившись убежденности в голосе Филиппа.
— Какая у тебя вера в несчастье!
— Да, да! — закричал Петаторов. — Это единственное, с чем я встречаюсь ежедневно, ежечасно! Это не легенда и не мечта! Я ни разу не сказал незнакомому человеку, что я думаю — даже о футболе! Я лгал студентам, а потом приходил домой и пил, чтобы забыть их доверчивые лица! А потом я понял: они знают, что я лгу и не могу не лгать! Что у меня работа такая! Я продавал душу разливочно и навынос! Я брал перо, — и оно привычно выводило лживые слова! И никто им не верил, потому что они были напечатаны в России и автор не сидел в тюрьме.
Петаторов изнемог. Он дрожал, пот лился со лба.
Шептунов каменно смотрел на солнце Ван Гога.
— Ты этого не испытал, Юлий. Ты — невинный нищий, а я — изнасилованный. Я растлен. Ко мне подошли и спросили: о, вы еще не в партии?! И я мямлил: да я еще не подготовлен, да я еще. И меня ласково спросили: что вы хотите? работать над латинскими авторами здесь или преподавать арифметику в Бугульме. Они знали, у них проверенный метод, они знали, что я — обыкновенная блядь!
— Филипп, но сейчас-то всё хорошо, ты свободен, ты ведь не лжешь мне?
— Не знаю. У меня ничего не осталось. Я — как безумный старик на пепелище — найду чугунок или ленточку внучки и плачу от радости. Мне нечего поставить на карту, я — нищ. Что я вырвал из пасти Молоха? У меня только и осталось — ты и хозяйкина кошка.
Шептунов повернулся к проигрывателю и поставил пластинку с органной музыкой.
— Юля, нет ли еще чаю? — спросил Петаторов, сникший и посеревший.
Шептунов взял чайник и ушел.
Я побегу куда-нибудь. Мне нужен холод и нищета, чтобы ничего не помнить! Всё забыть, слишком много думаю. У меня две колоссальные заботы — хлеб и вино [9] . И почитаю что-нибудь.
Десять рублей хозяйке.
Колбаски для киски.
Петаторов слушал Баха, и ему становилось спокойнее и лучше. О, печальные братья! Мы рассеяны по всем странам и векам, и мы протянем руки друг другу, и поддержим слабых и падающих, мы сильны, потому что среди нас — и Бах, и грустный Франц. Наша скорбь сильна, и какое-нибудь слово или звук переполнит чашу, и хлынет поток стонов, предательств, любви и горя, и ужаснутся люди и увидят, каковы они есть. Это сделаем мы, печальные братья. Кто, кроме нас, скорбит о так и не состоявшемся человеке, кто, кроме нас, проклинает самодовольного раба?
— Юлий, — сказал Петаторов вошедшему Шептунову, — я поеду обедать к сестре, месяц не был.
— Остался бы. Есть картошка, полселедки, сварим-почистим-съедим.
— О, Юлий, зачем тратить на меня столько всего, когда можно пообедать у родственников?
Они пошли к выходу по узкому туннелю.
Две старушки перестали драться и гнусавили в углу.
— Вот я и говорю: ихние пакеты хуже наших летают.
— Та. Вот по ратио перетавали: опять запуск отлошили, потому как непоряток.
— А наши — пнавильные: фьють — и тама, фьють — канточку с луны сделали.
— Заходи, Филипп, — сказал Шептунов. — Работку найду какую — попроще.
— Спасибо, Юлий. Зайду.
«Эх, Филипп, — думал Шептунов. — Горький ты человек. Смяли и растоптали тебя. И не жить тебе. И чем скорее умрешь, — тем лучше. Если б хоть женщина тебя полюбила, — воскрес бы слегка, а потом замучил бы ее словами чистыми и беспощадными, анализом бы затравил. И сам бы умер, — мучаясь, что ни за что погубил. Впрочем, и сам он знает, что никто не согласится боль за него понести».
И Шептунов представил себе, что Петаторова нет уже. Больно стало, и одиночество сдавило горло, и сладкий ком поднялся изнутри.
стоп Юлий рано Фильку хоронишь стоп
Шептунов вернулся в комнату. Сегодня предстоит важное свидание с товарищем Шулятко [10] .. Он вытащил чемодан из-под кровати. Так. пачка журналов. и книгу он просил. Лоуренс. Хм, Шулятко и по-русски плохо читает. Ограничусь, ладно, шестью журналами и открыточками.
Э, да сегодня сильный мороз. И тротуары обмерзли. Эк!
Шептунов ехал к центру города. Недалеко от станции подземки стоял большой мрачный дом, увешанный мемориальными досками. Здесь проживал товарищ Шулятко. Занимал он такой пост, что даже про себя Юлий боялся его назвать. Не знать — спокойнее. Не знаю — и всё. И слава Богу, что не знаю.
И Шептунов вошел в подъезд. От стены отделилась фигура, задрапированная мебельной тканью.
— Куда? — спросила фигура.
— В квартиру тридцать семь.
Задрапированный человек вытащил бумажку и сверил с часами.
Шептунов поднялся на второй этаж и позвонил. Дверь открыла красивая мускулистая девушка.
— Скажите, пожалуйста, товарищу Шулятко, что пришел Юлий.
— Один минута! — отвечала красавица с сильным французским акцентом.
От сквозняка дверь болталась, громыхая цепью. В который раз Юлий поразился этой цепи — великолепно обработанной, видимо, вручную. Девушка вернулась и сняла цепь. Провела Шептунова в маленькую комнатку; мебели — стол и два стульчика. Окон нет. В стене маленькая дверца, похожая на ту, которую отпирал Буратино золотым ключиком. Дверь в коридор отворилась и вошел товарищ Шулятко — полулысый, статный, без морщин, с мелкими красноватыми глазами. Пижама и туфли.
— Шесть журналов и фотографии.
— По десятке за предмет.
— Я мог бы получить все эти журналы бесплатно.
— Я понимаю, — медленно сказал Шептунов. — Но я понимаю и то, что лучше их получить от меня за деньги.
Юлий развернул журналы. Глаза Шулятко затлели.
— Хм! То, что нужно.
И Шулятко с деланной небрежностью рассматривал фотографии обнаженных женщин в различных позах «гимнастик» по системе йогов. Шулятко не заметил, как рука его вытащила бумажник и безошибочно отсчитала семь красненьких.
— Я вам больше не нужен?
— Что. — сказал Шулятко. Он достал увеличительное стекло и, волнуясь и розовея, разглядывал причинное место на фото.
— Погоди! — сказал он вдруг и заговорил отрывисто: — Мне нужен надежный человек на полчаса каждые две недели.
— Педераст? — быстро спросил Шептунов.
— Нет! — морщился Шулятко. — Вечно у тебя на уме скабрезность! Ему ничего не придется делать такого, только походит у меня в комнате (он указал на маленькую дверцу в стене), держа. ну, скажем, в руке. гм. что-нибудь металлическое.
Шептунов перерыл в памяти десятка два извращений. Ничего подходящего.
— Хорошо, — сказал Юлий. — Я постараюсь. Итак, сто — ему, десять — мне за посредничество. Причем мой человек не терпит никакого урона.
— Конечно! Но — надежного, чтоб не болтал где попало. Проболтается — посажу его и тебя. Иди.
— До свидания, товарищ Шулятко.
— Тулуза! — позвал хозяин. — Проводи Юлия.
Молчаливая мускулистая девушка закрыла за Шептуновым дверь. Загрохотала цепь.
В подъезде дежурил тот же.
— Стой! — сказал он. — Откуда?
— Из тридцать седьмой.
Человек вынул фотоснимки, сравнил их с Юлием.
Фигура наклонилась к стене:
— Петя, выходит № 966. Идентичен со снимками. Как у тебя?
— Порядок! — прошептала стена. — Выпусти.
Шептунов открыл дверь и вышел. Вытер вспотевший лоб.
Вот и не пыльная работка для Петаторова. Сто рублей за полчаса! Сможет снять хорошую комнату с женщиной, приоденется.
Старик бросил в ванну хвойные таблетки. Доктор сказал: принимать лечебную ванну дважды в месяц по десять минут. И целых пять месяцев. Потрогал воду — горяча. Ах да, сегодня купил песочные часы — не пересидеть бы. Старик зашаркал в комнату и взял с подоконника сверток. Выглянул в окно. Холодно там. Дом напротив стоял мертво, завесив глазницы портьерами. Старик увидел, как из подъезда вышел человек, постоял и пошел куда-то. «Странно. Оборванец какой-то». Он снова поглядел на дом, — мерзкий холодок страха прополз в животе. Хоть бы кто выглянул! Словно там слепцы-мертвецы поселились! Старик ушел в ванную и опустил пальцы в зеленую воду. Пахло сосновыми досками. Теперь хорошо. Он снял пижаму, кальсоны и рубашку, пододвинул к ванне табуретку, осторожно — чтобы не поскользнуться — положил свое высохшее ненужное тело в горячую воду. Аааай, хорошо! Тепло разливалось по суставам; старик тихонько перевернул часы.
Глава третъяОБЕД У РОДСТВЕННИКОВ
Петаторов бежал по замерзшей улице. Что интересно этим людям?! Очнитесь! Барабанщики, тревогу! Горнисты, тревогу! Вылезайте из нор! Бейте!
Пока не поздно! Трубите! Не отдавайте горна Архангелу, — он пропоет о другом [11] !
— Разве можно бегать перед близко идущим автомобилем? [12] — ласково спросил милиционер.
— Нельзя! — испугался Петаторов и подавил в себе желание стать на колени. И забормотал, как молитву, из Вл. Соловьева:
Я порядка не нарушу, —
Но имей же состраданье:
Не томи мою ты душу,
Отпусти на покаянье!
Сестра жила на другом конце города. Петаторов сел в автобус — и ехал.
Будет ли она рада видеть братца? Какая разница. Накормит, не прогонит, — перед соседями стыдно. Ха-ха! А ведь ей неприятно: доцент, труды печатает, уважаем, — и вдруг свихнулся. Позор семейный!
Я еще мало вас опозорил! Доцентом был, ха! ха! Из грязи — да в кандидаты.
Поесть бы. Наверно, стопочку подаст. С мужем — непьющие, а праздник разыгрывают по программе. «Чтоб всё, как у людей». О, сестра передовая. Президент Комитета Домовых [13] . Идеологически выдержанная сестра. Когда ушел отовсюду, — приезжала. «Как тебе не стыдно, Филипп». Я рассмеялся ей в лицо и сказал спокойно: уходи, родная, я сверну тебе шею. И родная ушла.
А потом смирилась, — брат ведь. Прислала через Надю письмо. Приходи, мол.
Автобус громыхал на ухабах. И — пошли коробочки, коробки, коробы с отделениями для людей. Живите, милые.
Как серо и скучно! Кто-то сказал (Гёте?): архитектура — застывшая политика. От блестящих шутовских бубликов на шпилях — до коробочек.
— Конечная! — крикнул шофер. — Эй, парень!
«Эй, парень". Это мне. А что я? Я порядка не нарушу.
— . Здравствуй, дорогая Лариса, как я рад тебя видеть! — с пафосом сказал Петаторов.
Петаторов сбросил пальто — и на кухню.
— Здравствуй, суп, как я рад тебя понюхать!
— Сейчас обедать будем, помой руки, Филипп, и иди в комнату.
— Дядя Филипп пришел, — обрадовался племянник [14] .
— Здравствуй, племянник! Ты всё такой же болван, как и прежде? Насупился.
— Здравствуй, законный муж моей родной сестры! Ты всё такой же.
— Перестань, Филипп! — оборвал его Алексей Семенович, муж Ларисы и начальник отдела. И ушел на кухню. Там зашептались, потом заговорили громко.
Петаторов слушал ссору с наслаждением.
— Он. он — пятая колонна в нашей семье! — кричал Алексей Семенович. — Он попрал самое святое, я уже не говорю об элементарных нормах поведения! Ему место в сумасшедшем доме! Выгнать его из города-героя! Полиглот паршивый! Тунеядец!
— Не надо, Алешенька, он такой несчастный, он ведь совсем один, ведь он больной. Не устраивай скандала, ну пожалуйста. Он приходит к нам раз в год, потерпи немножечко.
— Он развращает нашего сына! Посмотри, как мальчишка ему радуется, полгода только и говорит: дядя, дядя.
— Племянник, — сказал он. — Не злись. Я не простой дядя, я — сумасшедший дядя. Поговори со мной. Ты, кажется, школу заканчиваешь?
— Да. Дядя Филипп, я буду — как ты — филологом.
Филипп Аркадьевич смутился.
— О, племянник мой, ты тоже хочешь сойти с ума!?
— Нет, дядя, ты не сумасшедший, ты благородный.
— Да, я благородный сумасшедший. Сестра внесла дымящуюся кастрюлю.
— О, наконец-то! Как тебе идет эта кастрюля, дорогая сестра!
Алексей Семенович молчал. Сестра резала мясо.
— Сестрёнка, — мягко сказал Петаторов. — А этого. ну, как его. не найдется?
Лариса молча встала и подошла к буфету.
— Спасибо, Лара. Ты добрая, а я нехороший.
И он выпил стакан портвейна.
— Теперь нам нового директора прислали, — угрюмо сказал Алексей Семенович. — Еврей.
— Ну и что? — спросил Петаторов.
Пиво и Шептунов. Натюрморт: Шептунов с пивом. Полстакана пива — глоток холодного яблочного сока. Хватит. Встал-пошатнулся-пошел.
Домой, гоп-гоп. Только бы не. центурион. Держись, Шептунов.
Поехать к его жене, рассказать? Сколько они не виделись? Много лет, да-да. Забыли обоюдно.
А я всё читаю. И всё-всё читаю. И умный ты стал, Юлий Адамович.
Нужно поехать к Петаторову на квартиру. Сто рублей за полчаса!
Отпер комнату и упал на койку.
Поеду вечером; наверняка толкается у гастронома. пого
. — Ну и что?! — закричал Филипп Аркадьевич.
— Ничего. Камню упасть негде — одни евреи.
— Ха! ха! Если б их не было, ты умер бы со скуки. Это же великолепная тема! Камень есть куда бросить, превосходство некоторое ощутить — вот и я что могу! Голову в действие привести свою можешь, — да не голову, а прессованное сено!
— Филипп! — предостерегла сестра.
— Ты их не знаешь! — кричал уже и Алексей Семенович. — Хитренько-хитренько — русских и оттесняют! Думают, — дураки! Мы, русские, дураки!
— По-моему, это давно установлено, — спокойно сказал Петаторов. Не приходится сомневаться. Алексей Семенович дернулся.
— Вот, Ларочка, весь твой братец. А мне вот вчера рассказали, что они с нашими детьми делают! В идиотов превращают!
— Как делать в школе прививки детям, так они своих не пускают, потому что лекарство отравлено специально, чтобы русские дураками росли! Тогда легче им пролезать будет!
— Алексей, тебя, наверное, евреи купали в этом лекарстве, — до такой степени ты.
— Филипп! — прервала сестра. Перестаньте, поговорите о чем-нибудь другом!
— А не о чем больше, правда, Алексей? Молчали.
— So, you want to be a philologist, then I believe you must speak English rather well, dear nephew?
— Yes, unсle Philip, — отвечал племянник.
И они отделились от родителей непонятными словами. Алексей Семенович — шокированный — в душе загордился познаниями сына.
— Племянник, возможно, я не так скоро появлюсь у вас снова. Подумай над тем, что я тебе скажу. Политика заняла столько места в этой стране, что всё стало ей подвластно, — всё, что пишется словами, а не выражается в математических знаках. Математика неопасна для официальных лиц, наоборот, — она создает новое оружие и приборчики для подслушивания и подсматривания. А слова опасны, они могут кричать о добре и любви! Ты понимаешь меня, племянник?
— То be or not to be. it sounds nonsense nowadays! I would say: To lie or not to lie, to craze or to betray. [15]
— Перестань портить ребенка, — сказал Алексей Семенович, ничего не поняв и погибая от почтения к доценту.
Сестра убирала со стола.
— Я тебе помогу, — сказал Петаторов и понес тарелки на кухню.
Глава четвертаяВ РЕДАКЦИИ БОЛЬШОЙ ГАЗЕТЫ [16]
Бегут курьеры. Стучат машинки. Считывают корректоры. Бумага. Шрифт. Краска. Печатают. Грузят. Везут. Чьи-то руки кладут копейки и берут лист. Читают. Завертывают бутерброд. Стелют на грязную лавочку — сесть и поцеловаться. Несут в уборную.
Читайте. Выписывайте. Триста шестьдесят пять дней в году шуршат бумажные мыши и быстро-приятно трут лапками укромное местечко, — там, где должны располагаться мозги.
Василий Велзин — прогрессивный журналист. Он многое понимает, но не всегда пишет об этом в газете. О многом написал он на туалетной бумаге. Если бы колонки, написанные Василием Велзиным, вытянуть в одну линию, то можно бы двести раз.
Петаторов смотрел на сестру. Постарела и устала.
Моет механически посуду. Сестричка! Он-то за что ее?! Ах, подлец!
— Извини меня. Прости. Я больше к вам не приду. Я всех вас затерзал. Я болен, Ларочка. Я ничего не могу поделать с собой. Я завидую людям: почему им хорошо или — сносно! Почему они не искромсаны, как я?! Прости меня, Ларочка!
Он истерично рвал пальто с вешалки.
— Ах, Ларочка, все, все, все!
. Петаторов бежал по шоссе — мимо! А ведь кто-то выбежал следом из подъезда! Мимо!
Устать от беготни. Боишься оглянуться, Филя?! Трусит за тобой Ф. А. Петаторов, доцент!
— Филипп! — закричал отчаянно женский голос. Так кричат «помогите».
Огромный серый дом, — шуршит, шуршит в доме, словно доверху наполнен мышами. Кто-то тут знакомый.
— Товарищ Велзин занят, — сказала секретарша, показав остренькие зубки. — У товарища Велзина (голос обратился в писк) Кирилл Пафнутьевич Саблезубов-Сорбоннов. Очень важная беседа. Зайдите через полчаса.
Петаторов, жалея, посмотрел на дверь в два человеческих роста, обитую мамонтовой кожей —
— Товарищ Велзин, в статье отредактировать только стиль. Завтра же в номер. До праздников всего две недели.
Велзин просматривал статью. Саблезубов через плечо Велзина перечитывал. Он еще горел творческим жаром и с болью расставался со своим детищем.
«Какая чушь, — думал Велзин, привычно расставляя недостающие запятые. — Мыто-перемыто — и снова».
«Когда, наконец, — думал Саблезубое, — мы со всеми этими. Они думают, что хотят! Развинтились! Нужно проводить в жизнь решения нашей . Когда все люди проникнутся к империализму, к гнилому искусству!Нет! Мы не потерпим, чтобы клеветали на на наше родное .Самокритика и — вот наше оружие. Борясь за чистоту рядов, пережитки, мы идем вперед к победе .
Когда , потому что . мы, , они, наголову . . »
Велзин переправил «растки» на «ростки» и позвонил. — Мышка, — сказал он вошедшей секретарше, — возьми статью и в набор. Юмористический рассказ снять. Пойдет статья товарища Саблезубова-Сорбоннова.
Саблезубов надел шляпу и распрощался.
В дверях столкнулся с каким-то оборванцем, тот пропустил его. «Это еще что за птица! — подумал Саблезубов. — !»
— Здравствуй, Вася! — сказал Петаторов.
— Филя! Ты неожиданен, как выстрел! Они обнялись и, рассаживаясь и посмеиваясь, закурили.
— Вася, ты бодр и весел! Как это тебе удается?
— А ты насмешлив, как всегда, но мрачен.
— Да, да. Я устал, Вася, и ищу работы.
— Филипп, ты ведь кандидат наук! Ты уволился из института?
— Давно. Я теперь никто.
— Да. Летом работал, разгружал вагоны. А сейчас — всё равно.
— Холуй умер, да здравствует сумасшедший! Я свободен как птица. Следовательно — я нищий. Это изумительно, Василий Велзин! Я читаю любимые книги и пью портвейн. Я плыву на льдине и кричу оставшимся: привет, крысы-мышки! Ха! Ха! В их числе — и ты. О, Господи! Брось марать туалетную бумагу, отдай ее людям — чистой! Идем вместе!
— Там видно будет.
— Нельзя так, Филипп. Я здесь на своем посту. Твои речи — апология бесполезности. Если я уйду, кто хоть чуточку поможет людям?
— Но?! Ты нашел людей?
— Да! Им плохо, они неустроенны и несчастны.
— О, юный Диоген! Пусть они останутся такими, — они не лгут и заботятся только о хлебе. Или ты хочешь, чтобы они платили так же, как я плачу?
— Фу, — вздохнул Велзин. — Мы все хотим изменений и потихоньку двигаемся в сторону послаблений. Постепенно.
— Это — прописная чушь, милый Диоген. Бесстыдники нанимают себе в помощники еще более бесстыдных. У первых даже преимущество, — они слегка верят. Бесстыдство стало нашей традицией. Мы не верим ни в Бога, ни в Россию, ни в себя, мы гнием, Вася.
— Товарищ Велзин, распишитесь здесь: нам выдали две мышеловки и полпуда крысида. Велзин черкнул.
— Мы, Диоген Велзин, не мечтаем больше о рае. Мы не мечтаем — найти человека. Мы не мечтаем больше вообще. Теперь страшно мечтать, ведь мечты осуществляются.
— Филипп, — сказал Велзин. — Надо работать, чтобы — жить.
— Подрабатываешь, случайные деньги, я так не могу.
— Я иногда ворую бутылки! — смутился Петаторов.
— Вот видишь! — обрадовался Велзин.
— Quod licet jovi, non licet bovi.
— Приблизительно: каждому — свое.
— В самом деле! Для каждого важно только свое. Ничто больше не связывает. Люди одиноки — бегут по улице — забиться в норку и сидеть одному. И пьют — как ты. В России много толковали о братстве; оказалось — нужна толпа, чтобы кричать тирану: тирань, голубчик! А теперь скушно. Мелкие прохвосты не умеют гипнотизировать. Они смешны, Филя, нужно всё спасать!
— Но мы смеемся вместе, а потом расходимся плакать в одиночку. У людей был Бог, и Его нашинковали на плахе, досталось каждому по кусочку: четвертушка уха, ноготок или ломтик сердца. Мы рассеяны, оставаясь вместе. Оттого-то ненавидят евреев: они разбросаны тысячи лет и — остались братьями. Страдание не убило сострадания.
— И всё оставить прохвостам?
— Да! Тебя используют, чтобы создавать иллюзию понимания и доброжелательности. Лиши их себя!
Пусть выглянет красная бесстыдно-голая физиономия хама!
— Мне кажется, что острожники не равнодушны к тому, какой у них надзиратель. Им лучше, если он — добр.
— Отдай арестантам ключи! Пусть бегут!
— Ключей у меня нет.
— Ха! Ха! И ты, добрый, шепчешь слова утешения в замочную скважину! А они приговорены сидеть пожизненно. И когда они видят твой добрый глаз в глазке, — им лучше. Ты идешь по коридору — добрый-добрый — и хочешь выйти на лестницу, — она заперта, и видишь такой же добрый глаз, — это твой надзиратель, и он тоже арестант! Беги, Диоген Велзин. Пока мыши не отгрызли уши. Пока ты не подумал: Господи, а они ведь правы!
— Я должен оставаться.
— Что ж. Прощай, Вася.
— До свидания, беглый.
И Петаторов ушел.
Велзин вздохнул и долго смотрел в серое окно: грязь и холод, и скушно. Он отодвинул ящик стола и достал альбом с этикетками от спичечных коробков. Тень радости пробежала по усталому доброму лицу прогрессивного журналиста, когда он погладил этикетки: красные, фиолетовые, желтые, — будто осенние листья попадали прямо в альбом. Он посчастливел и забыл о Петаторове. Вот первые отечественные — дорогие, редкие. Вот эта — одна на всю Евразию, десятку предлагали — отказался. Этикеточки ему никогда не изменят, не то что друзья и женщины, они ему принадлежат — навсегда. Ему одному! Ласкать, гладить их можно. И этой — с комбайном — ни у кого нет, приятно. Переменится власть, а этикетки неизменны и вечны, как. Бог.
Велзин забыл, что кончился рабочий день и можно идти домой, — нет, так хорошо здесь, сейчас только жизнь и начинается: этикетки трогать и к восторгу приготовляться, все разошлись, он — и этикеточки.
Что-то щелкнуло-пискнуло в углу. Велзин вздрогнул и посмотрел туда.
Мышка в мышеловку попалась. Бедная.
Он оторвался от альбома и подошел к окну. Мышка уже остывала, прижатая грубой пружиной. Велзин освободил жертву и задумчиво погладил по плотной шёрстке.
— Эк тебя! Раз. два. три. четыре лапки. и хвостик.
Велзин выбросил мышь в форточку и вернулся к столу.
Тысячи тонкостей! Не всякому доступно. С брачком если — дороже ценится, смотри в оба. Велзин блуждал взглядом по стенам — и не было их уже.
Заглянула секретарша в кабинет и увидела Велзина над альбомом. Она вздохнула горько и стала собираться домой. Журналист будет сидеть до утра, перекладывая и сортируя, и никакая сила не сможет его оторвать.
. В буфете на нижнем этаже Петаторов выпил пива. Купил колбасы для кошки.
В вестибюле его с писком обогнала мышь, за ней мчался огромный пушистый кот.
Ага — кто-то забыл бутылку на окне. Непринужденным жестом положил в карман-мешок.
Нужно ехать домой, — а хочется улечься.
как он опустился
КАК ОН ОПУСТИЛСЯ
Это обо мне, Филе Петаторове. Больно? Страшно?
Петаторов шел домой обходными путями. Он боялся освещенных улиц.
Там стоят толпы людей с серьезными лицами, — встречают меня, премьер-шута. И они кричат:
— Как он опустился!
А я — задворками, я заползу и запрусь.
Торопился, долго не мог запереть дверь.
Кошка спрыгнула со стула и подбежала, мурлыкая.
— Киска, я тебе колбаски принес.
Кошка сделала большие глаза.
Петаторов вытряхнул содержимое кармана. Батюшки, кроме колбасы, — бутылка портвейна, частик в томате, шесть варёных яиц, кусок сыра и тщательно завернутая копченая селедка, — о, аромат, крепкой жизни!
Это всё сестричка успела положить.
— Филя, какая вкусная колбаса, по два девяносто! — пробормотала кошка с набитым ртом.
Я один. Я слаб, всё бесполезно. Я уже ничего не могу. Все разошлись.
Ах, кто-нибудь! Выньте из меня эту боль, помогите! Разве я сделал кому-нибудь зло?! За что же грызть? Господи, помоги мне!
Аааах! Я вам не пражский торт! Уберите ножи.
И вино не помогает, ничто не помогает, ааах!
Руки Петаторова рвали подстилку, он весь напружинился.
И он увидел: в комнату бесшумно вошла Надя.
— Наденька! Помоги мне! Она усмехнулась.
О, сколько гостей: Лара, Шептунов, Велзин, а этих не знаю — забыл.
— Филипп! — звонко сказала Надя. — Вставай! Будем веселиться!
Петаторов подошел к гостям.
— Как вы узнали, где я живу?
— Мы всё знаем! — хором сказали гости. — Давайте веселиться, давайте начнем хохотать!
— Становитесь в круг! — скомандовал Велзин и ухватил Филиппа Аркадьевича за руку. И закружился хоровод! Вспыхнули факелы — светло-светло! Рассыпалось конфетти, взвился серпантин, гости приглушенно запели.
Мы пришли сюда не пить,А Филиппа веселить! Чтобы боль его унять, Станем дружно хохотать! Закричим веселым хором: Будь ты счастлив, Петаторов!
— Не Петат о ров, а Пет а торов!
Хочет счастья наш Филипп —Ведь душа давно болит,Так возрадуйся, Филипп,Мы невесту привели!Закричим веселым хором:Будь ты счастлив, Петаторов!
— Тогда в размер не уложишься, — сказали гости и захихикали [17] . Гости плясали быстрее. Кто-то, закутанный в белое, вошел в круг. Теперь пели торжественным шёпотом:
Обратимся мы к невесте:С кем возлечь желаешь вместе?И кому обещан рай?Кого хочешь — выбирай!Каждый будет тебе рад,Больше всех — наш кандидат!
— Хочу Петаторова! — тонким голосом сказала фигура в белом.
Все исчезли. Петаторов сдернул закрывавшую лицо материю.
Перед ним стоял Шептунов.
— Ха-ха! — визгливо рассмеялся Шептунов и длинной рукой в перчатке сбросил маску. Гипс разбился, к ногам Петаторова подкатился нарисованный глаз.
Филипп Аркадьевич рассмеялся, счастливый. Он обнял ее и поцеловал. Губы — замороженные сливы.
— Хах-ха! — взвизгнула Надежда и провела рукой по затылку: маска упала. Петаторов замер — с улыбающимся ртом стояла перед ним Смерть.
Он схватил ее за череп и искал бантик на затылке, царапал виски — стащить маску.
— Не надо, Филипп Аркадьевич. Это не маска, — сказала Смерть. — Я твоя, дорогой.
Петаторов уперся руками в ребра невесты и старался оторвать ее от себя, а Смерть наклонялась, отыскивая губы Фили.
Петаторов сидел в углу и дрожал. Кошка помахивала хвостом и с нежностью смотрела на Филиппа Аркадьевича.
Где она?! Ушла — надолго?
Нет, нет, я запрусь и никуда не пойду. Мне нужно заснуть. Страшно здесь. Некуда спрятаться.
Трясясь, Петаторов пил вино из горлышка. Дополз до подстилки.
Надо спать, Филя. Ты с ума сойдешь. Перестань думать, Филя.
Утомленный гостями, Петаторов задремывал.
Шептунов проснулся. За дверью шуршали.
— Та ты плохую-та не пери.
Старушки опять картошку воруют. Что придумать бы?
Шептунов ударил кулаком в дверь и воскликнул громовым голосом:
— Слышу, старые ведьмы!
Раздался грохот ведра и глухой стук падающих клубней. По коридору бежали, — словно ветер шелестел в листве.
Он встал, вытащил чемодан из-под кровати и достал череп. В глазницы вставил кусочки блестящей чайной обертки, зубы обернул ею же. Вышел в коридор, покидал рассыпанный картофель в коробку. Сверху положил череп зубами вниз и закрыл створки.
Улегся — и читал Иоанна Златоуста.
Надя плакала рядом с мужем.
Не люблю его, не люблю! Несчастье-то какое! Когда ушел Филипп, — горько стало и легче, а теперь тоска — не могу-у-у-у! Где он, милый мой, обезумевший мой! На что мне эта квартира, этот муж и эти деньги! Я одна — а Филиппа не-е-ет.
Муж слова лишнего не скажет. Работает в закрытом учреждении. Слесарем, что ли? На ладонях — асфальт мозолей, иголкой не проткнешь.
Филипок, милый мой, ну помоги же мне! Пришли открыточку, тебе-то не сладко, знаю, может быть, и погиб уже.
Муж всхрапнул и заворочался. Надя сдерживала себя, голова ее металась на подушке, — зарыдала, не вытерпев.
— Надя, что с тобой, дорогая, что случилось? Утюг ладони мужа ездил по лицу.
— Ничего, Гриша, ничего. Нашло. Спи. Григорий не спал.
В чем-то дело? (Он прикинул: не обидел ли как?) Вроде бы нет. Пришел с работы поздно — заседание затянулось. Очень важное, и работы страшно много, устал. И жена не улыбнулась даже, а ему было ни к чему. С детьми всё в порядке. Гм. Влюбилась в кого-нибудь? Или первого вспоминает?
Григорий Брандов ощутил неловкость и досаду.
Конечно, Петаторов образованный был, интересней с ним. Зачем за меня замуж вышла? Я простой человек, а вот о семье забочусь, чего филологу взбесившемуся и в голову не придет. Квартира, зарплата — что академик твой, ребята растут, старший от того, дурака. Чего еще надо? Ну да ничего. Правда, есть в нем петаторовское что-то. Приходит и спрашивает: отчего фамилия у нас тяжелая — Брандовы? Рассердился я, накричал.
Замкнулся, говорит, от меня. А что делать, если работа такая? Да, я работаю аплодисментщиком! Пусть кого-то коробит такая работа! Я кормлю жену и детей! И я люблю свое дело, да! Когда на другой день после важного заседания я читаю напечатанные в газете жирным шрифтом: (аплодисменты), (бурные аплодисменты), (продолжительные аплодисменты), — я счастлив! Есть в этом частица и моего труда! Мой труд высоко ценится, значит, я нужен людям! Зарплата с каждым годом повышается, на наши трудовые аплодисментные руки растет спрос! По мере продвижения вперед мы занимаем всё больше мест в зале, — мы лучше других умеем хлопать. Уже сейчас управляю бригадой хлопарей, скоро — повышение; через год я кончу Высшую Аплодисментную Школу, без отрыва от производства. Тогда открыты все пути, даже. страшно подумать.
Брандов засыпал. Надя плакала.
Петаторов кричал во сне, и кошка неотлучно дежурила в комнате, готовая в случае опасности предупредить: «Мяу!» Глаза — зеленые, как неоновый виноград в витрине.
Шептунов читал Иоанна Златоуста.
Глава пятаяВ ЗВЕРИНЦЕ [18]
Петаторов затаился. Он не выходил недели две, отдыхая в беспросветной трезвости. Он лежал на подстилке, курил — и размышлял. Хозяйка ворчала на беззаботность Фили, — вместо поисков денег книги читает! Он же решался выйти лишь на двор за дровами. А на дворе стояла зима со снегом и метелями, иногда — со слякотью. Сгорбившись, сидел Филипп Аркадьевич перед печкой и смотрел на синий огонь в глубине, в самом жару. Он помогал старухе варить суп, за это получал обед. Они ели втроем: хозяйка, Петаторов и кошка. После обеда Филя перебирался к печке, к нему подходила кошка, и они подолгу беседовали.
— Киска, ты меня любишь? — спросил однажды Петаторов.
Кошка стыдливо потупила глаза, розовый ее носик покраснел.
— Женщина никогда не ответит: не люблю, — прошептала она, — но ты мне очень нравишься. Правда, я люблю еще кота Ваську, мы с ним часто встречаемся. Увы! Мы не можем жить вместе, — разве согласится моя хозяйка пустить еще и кота! Я так несчастна, Филя! — Кошка всхлипнула.
— Ну не плачь, киска, — сказал Петаторов, растроганный. — Главное, — что вы любите друг друга!
— Да, конечно, но так хочется устроить семейную жизнь.
Петаторов ушел в комнату и лег на матрац.
Снежок на улице. А мне здесь тепло. Ничего не хочу теперь.
. И понятно мне: иначе и не может быть. Трудно вытерпеть всё это, я не сумел. Я стал человеком и, кажется, обязан умереть. Пора! Какая разница — сам или другие помогут? Ах, Надежда! Мы могли бы сидеть в одной клетке и любоваться друг другом. Отчего разбежались в разные стороны? И теперь гибнем.
Ладно. Пусть будет — как будет.
. я просто боюсь медленно умирать — слишком медленно. Кто пугается Страшного суда под улюлюканье и свист архангелов? Бог решил, что скорая смерть легка, суд начался уже давно, и обвиняемые родились и живут на скамье подсудимых. Покамест они в заблуждении.
Умел бы я ходить на руках, — было б всё по-другому.
Может, в Париж поехать.
Петаторов пил чай — черный и горький. Жить становилось лучше и веселее.
Пойду-ка я. искать. ра-бо-ту.
На кладбище или в зоопарк — где попроще.
В понедельник Брандов пришел на работу пораньше, чтобы застать начальника Аплодисментного отдела. Вахтер Гена, делая вид, что не узнает Брандова, долго разглядывал его пропуск. Григорий не возмущался, — таков порядок, работа секретная. В обширном дворе с шумом вращали лопастями вертолеты, суетились люди, помогая друг другу надеть парашютные сумки. Собиралась в путь десантная группа аплодисментщиков.
— Куда летите, Паша? — крикнул Брандов знакомому десятнику.
Брандов прошел по длинному коридору, заглянул в комнату отдыха. Дежурная бригада играла в домино. — Привет хлопарям! — крикнул Григорий. — Привет-привет! Чего нового? — По-прежнему. — Ну и слава Богу. — Брандов любил бывать на работе: к нему относились тепло и с уважением, говаривали за спиной: «Свой парень, настоящий хлопарь! Мельком взглянул Брандов на родную стенгазету «За полновесный хлопок», в которой он сотрудничал и помещал изошутки. И для этого номера он нарисовал шарж на Пендюлина, который на заседании прозевал сигнал бригадира и зааплодировал позже, чем было указано в сценарии. Пендюлин был изображен с огромными ушами и маленькими ручками. Надпись под рисунком гласила: «Нужно хлопать руками, а не ушами». Все смеялись, даже начальник отдела Тумбов расхохотался. На стенах висели диаграммы и плакаты, помогающие повышать аплодисментное мастерство: обрубленные кисти, хлопающие под таким-то углом с такой-то силой; неверные, ошибочные способы хлопанья перечеркнуты красным крестом. Брандов перечитал до боли знакомые лозунги: «Кто не хлопает — тот не ест», «Хлопать быстрее всех, лучше всех, веселее всех».
О! Результаты соревнования вывесили. ну-ка, ну-ка. «По количеству хлопочасов первое место заняла бригада С. В. Случившегося. Ей вручен переходящий вымпел. » Обогнали, черти!
«Молодцы мы! — с гордостью думал Брандов. — Рук не жалеем, здоровья! А ведь клеветать пытались: хлопали, де, хлопали, и первую бомбу в сорок первом никто не услышал! Очернители! Считали они бессонные ночи, проведенные над «Кратким курсом аплодисментного мастерства»?! А нас затирают, повышений давно не было. Довоенные хлопари в начальство выбились, а мы как сидели хлопарями, так и сидим. Где справедливость?»
К Брандову подошел его заместитель по плеванию на ладони Сима Минуэтов и зашептал:
— Пендюлин диссертацию защитил «О роли аплодисментных организаций в переходный период»! Кандидат аплодисментных наук, уходит преподавать в Высшую!
«Неприятность», — подумал Брандов.
— И еще, — говорил Минуэтов, — крикуны нос разбили Петьке Мольерову, бахвалятся, что всех нас отлупят!
Брандов побагровел. Как! Оскорбляют людей из его бригады! Наносят моральный ущерб! А впереди ответственная работа — несколько съездов, выборов. Никакого чувства локтя.
— Спасибо, Сима, идем-ка поговорим с ними!
Отдел глашатаев помещался этажом ниже. Крикуны (так дразнили глашатаев хлопари) презирали их и пакостили как только могли, должно быть, потому, что крикуны в прошлом были хлопарями, потом выбились в люди и относились теперь к отделу «По просьбе трудящихся». И зарплата у них была больше, и в связи с вредностью производства они получали бесплатно молоко. Несмотря на свою относительную немногочисленность, они задирали хлопарей и пели гнусную частушку:
Впрочем, хлопари не остались в долгу и, идя мимо ненавистного отдела, орали:
В старое доброе время хлопари и глашатаи сходились во двор выяснять отношения — стенка на стенку, с кольями и булыжниками. Но начальство запретило дуэли, даже коллективные. Вражда ушла в подполье.
«В сущности, чем работа крикуна почетнее нашей? — говорил себе Брандов. — Ну, дежуришь под столом президиума, ну, в пыли сидишь, пока тебе резолюцию или список кандидатов не сунут, ну, ползешь к двери в маскхалате под цвет эстрады, ну, дуешь по коридору — и в зал. И кричишь оттуда: я предлагаю, выдвигаю! Голосуют они так же, как наши; да, им еще нужно закричать под конец: да здравствует то-то и то-то! слава имярек! И первые они партгимн затягивают, отличный у них хор, этого не отнимешь. В самодеятельности всегда лучше всех поют».
Брандов без стука открыл дверь враждебного отдела и вошел в сопровождении Симы. Глашатаи спали на столах и лавках, а в соседней комнате репетировали «смех в зале».
Бригадир глашатаев поднялся навстречу.
— Что же это получается, товарищ Марфов? — сказал Брандов. — Впереди столько работы, а вы Мольерову нос разбиваете?
Ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха! — донеслось из-за стены.
— Я лично никакого носа не разбивал и впервые слышу о мольеровском носе, — с достоинством отвечал Марфов красивым звучным голосом.
— Мольеров мне доложил, что один из ваших.
— Дрочетов! — подсказал Минуэтов.
— . Дрочетов, вот именно, разбил ему вчера нос в уборной.
Ох! Ох! Хи-хи-хи-хи-хи-хи-хи, хохохохохохо, ох, хааа — ха-ха!
— Я разберусь, — с наигранным участием сказал вражеский бригадир. — Если это так, я накажу виновного.
— Я прошу предупредить всех ваших. чтобы они прекратили сведение личных счетов! Впереди съезд!
Хахах, хихи! ха! ха! ха! хахах, ах, хи, хи, хохо хохохо, хах!
— Ваня, погоди минутку, у нас наши друзья! — Марфов постучал в стенку. Хохот оборвался. — Дорогой Григорий Брандов, непременно, вы можете быть спокойны! Я велю Дрочетову выдать пострадавшему три рубля на лечение, — и ядовито усмехнулся.
— Мы в подачках нe нуждаемся! До свидания. Хлопари вышли, громко стукнув дверью.
— Сима, — сказал бригадир, — лети в отдел и сними стенгазету; сегодня выпустим новую с поздравлениями Пендюлину. Молодчина! Уже кандидат наук!
Через минуту Брандов входил в кабинет Тумбова. Тот хлопнул в знак приветствия и уткнулся в листок, протянутый Брандовым.
«Докладная записка. Постановка дела не совсем у нас продумана. Отвечая на призывы руководства, я включился в борьбу за экономию государственных средств. Предлагаю для улучшения работы следующее: использовать обезьян как аплодисментщиков, но особенно — при одобрительных возгласах. Тем более важно подготовить смену старому составу, когда снова и снова встает вопрос о новых кадрах. Я уверен, что обезьяны с честью выполнят порученное им дело. Дрессировка и покупка свежей партии обезьян быстро окупятся благодаря сокращению штата глашатаев. Смету прилагаю».
Начальник заинтересовался и одобрил.
— Действуйте! — напутствовал он.
Брандова назначили руководителем экспериментальной группы и выдали документы на право работы с обезьянами.
— Надя, — сказал Брандов, вернувшись однажды с работы, — ты не хочешь завтра пойти в зоопарк? Давненько мы с тобой никуда не ходили! — улыбался бригадир, сжимая Надю в стальных объятьях.
У Нади запершило в горле. Муж приглашает! Второй раз за три года совместной жизни. Давно, — когда они познакомились, Григорий пригласил ее на торжественный вечер, посвященный чьей-то памяти. Надя пошла с радостью — отвлечься, а потом проклинала себя. Три часа с эстрады читали подшивки старых газет и для разнообразия выходила парочка мужичков, пиликала на малюсенькой гармошке и пела частушки про утильсырье, Надя устала, а Григорий оглушительно хлопал и веселился. И вдруг — в зоопарк.
— Пойду! — сказала она и улыбнулась.
— Завтра в 12.00, — сказал бригадир.
Петаторов пришел на Пресню около полудня. Итак, устроиться бы здесь сторожем или смотрителем — как это спокойно. На свете, оказывается, есть звери, которые не занимаются политикой. Эти еще не протянули сюда своих вездесущих пальцев.
— Я в отдел кадров, — сказал Петаторов билетерше. Та с трудом разомкнула веки и поглядела на большие часы возле метро. Закрыла глаза, а Петаторов — за ограду. Сегодня потеплело, хлюпает под ногами грязь. Серо. Крякали утки, поднимался пар над незамерзшей частью пруда, шумели птицы за проволочной сеткой. Как здесь спокойно. Он сел на лавочку и достал фляжку. Выпил-закурил.
Если б можно спрятаться навсегда здесь, чтоб никто не знал и не видел. Отречься от всего прошлого и настоящего. Тихо и незаметно сторожить тигров. По вечерам читать Овидия и переноситься в древнюю солнечную страну, бродить в толпе афинян и римлян и пить вино. Затем — быть изгнанным и тосковать на берегу моря: не так как нынче, а возвышенно и гекзаметром. Несомненно, появится и прекрасная девушка, которую я полюблю и для которой буду добывать из прозрачных вод рыбу.
— Ах! — сказал Петаторов и пошел. Впереди — по кругу бегающий пони. Филипп Аркадьевич поторопился, пони стал, — его кормили. Пони ни на кого не глядел — всё те же, не на кого и глянуть.
— Двадцать седьмой годок бегает. — сказала сторожиха. — Ну, ешь, непутевый!
Пони нехотя жевал и — не доел хлеб. Посадили в тележку хмурого прыщавого мальчика, и пони опять побежал, седой и спокойный.
Петаторов шел по глине, поскользнулся, — шел к обезьянам. Обезьянник расположился напротив антилопника, через лужу. В нос Филиппу Аркадьевичу заполз острый запах шерсти и тепло, а навстречу — громкий вопль обезьяннего хора. За решетками прыгали и томились непризнанные чемпионы по гимнастике.
«Здравствуйте, милые!» — подумал Петаторов. В угловой клетке сидела его давнишняя знакомая Манон. Она меланхолично перебирала куски пищи, — хлеб белый, яблоки — дольками, яйца вареные, — и равнодушно роняла их.
— Манон! — позвал служитель. Обезьяна посмотрела на него и бросилась вверх, обнажив кровавый мозольный зад.
«Публика ущербная, — думал Филипп Аркадьевич. — Экая вот женщина, лицо одутловатое, дебилка».
— Я тебе! Я тебе! — говорила шёпотом женщина, грозя пальчиком Манон. — Я тебе!
Рядом с Филиппом Аркадьевичем остановился мужчина в хорошем пальто, в отутюженных брюках.
— Эти не годятся, — бормотал он. — Мелки слишком, заметно будет. А кричат неплохо, торжество слышится. Нет, нет, шимпанзе нужны или орангутанги, — покрупнее, гримировать легче будет.
Петаторов прислушивался — удивленный.
— Но жопки, жопки хороши! Если б по ним хлопать! Пятерых бы одна заменила. — Мужчина захлопал руками по ягодицам. — Замечательно!
Испуганные провинциалы отдыхали возле вольеров после грандиозных видений столицы. Обезьяны выглядели по-родному, как пьяный возле пивной в Пензе. — Лежишь? — говорили они макаке. — Ну, лежи, хе-хе! Кормят да поят — чего еще, ха-ха.
— Поработать с ними придется, — разговаривал сам с собой хорошо одетый посетитель. — Не подкованы идеологически. Подкуем, не таких подковывали. Ах, задницы хороши! Неэтично, жаль — вдруг делегат вскакивает и по заднице хлопать начинает. Что подумают дорогие иностранные гости. Нельзя. Наберу шимпанзе и орангутангов. Одену их в костюмчики, рефлекс по Павлову — зайду проконсультироваться — выработаем, и валяй во имя светлого будущего. В старшие хлопари произведут тебя, Брандов! Ай да молодец.
Петаторов выбрался от обезьян и увидел: ХИЩНИКИ.
Хищники лежали, одна гиена бегала по клетке.
Несправедливостью возмущена. Другие, мол, на свободе, дело делают, а ты — без суда-следствия в тюрьме.
И вдруг страшно замяукала пума, ей нутряным ревом отвечал лев.
Тишина. Моча журчит в желобе вдоль клеток, словно весенний ручей.
Наад ручьёом мечта-атель ю-уный
Рвал цветы-ы и плёол ве-ено-ок.
В конце помещения сидел сторож и полуспал над газетой.
— Кис-кис! — сказал Петаторов оцелоту — красивой дикой кошке. Оцелот залез на сухой обрубок дерева в клетке и потерся мордочкой о сучок.
«Неразговорчивый!» — подумал кандидат и снова позвал: — Кис-кис.
— Дразнить-то — не дразни, — сказал сторож.
— Да я так, поговорить с ним хотел. Сторож зевнул.
— Все вы так начинаете, а потом что-нибудь да сделаете.
— Я ничего не сделаю, — сказал Петаторов.
— Знаю! Возьмешь и сделаешь, а отвечать мне.
— Ей-Богу, ничего не сделаю, — уверял Петаторов.
— Как же! Лет десять назад такой же приходил, изучал, а потом. Выпить нет у тебя?
Петаторов вытащил флягу и подал сторожу. Старик глотнул, сплюнул и с дружелюбием пригласил Филиппа Аркадьевича сесть рядом на скамеечку.
ЛЕГЕНДА О ЧЕРНОЙ ПАНТЕРЕ
Десять лет назад жила у нас в вольере рядом с сервалом черная пантера; мы все ее Шурой звали. Красивая была — с черной шерстью, блестела вся шкурой, ну да это у всех черных пантер так, а у нее белая полоска кругом шеи отличительная шла, как будто след петли. Тихая была, да только однажды сгнила дощечка в перегородке, и сервал — муж нынешней сервалихи — лапу к пантере сунул. А она откусила ему лапу и съела. Сервал болел долго, сдох от заражения крови. Вишь, сервалиха как мечется! Да. А пантера, оказывается, только вид показывала, что тихая. Попенял я тогда ей, да что уж тут сделаешь. Пантера-то целыми днями лежала, ох, и черна была! Подойдешь, она морду к тебе повернет, а глаз всё равно не разобрать — блестит вся. Отвернется — словно тебя и нет. Но понимала, в каком она положении. Клетку, к примеру, мыть надо — откроешь дверку в соседнюю пустую, так сама перейдет, скажешь только: Шура! Аппетитом не славилась, этого не скажу. Полноги бросишь ей — не шелохнется, а вот ночью услышишь: хрусь, хрусь. Жрёт, значит. Днем лежит спиной ко всей публике и вздыхает иногда. Скажешь ей: Шура! — ударит хвостом по полу и всё: чего, мол, надо? И вот тогда повадился к нам человек, лет под пятьдесят ему было. Придет и рассматривает зверушек моих. Как увидел пантеру — пристрастился, часа четыре сидит на барьере, не отходит. И что ты думаешь — замечать его стала. Сидят и смотрят друг на друга, как бы влюбившись. Я однажды подхожу и спрашиваю: кто вы будете? А он говорит: ученый орнитолог, и бумагу мне сует. Ладно, говорю, смотрите, изучайте, только поосторожней с пантерой: тиха да люта. Вам-то, наверное, виднее, повадки этого зверья знаете. Успокоился, а они так ползимы и просидели: пантера на него из клетки смотрит, а он снаружи сидит на барьере и говорит ей что-то. Услышал однажды, шепчет он: — Ты — птица вольная. не хищница, нет, птица поднебесная! Не тоскуй. Жизнь так и поворачивается: подрос детеныш — в клетку полезай! — Пантера слушает внимательно, и вроде морда подобрела, лежит, глаз с орнитолога не сводит. Долго разговаривают иной раз, пантера будто возражает: хрипит что-то. Орнитолога-то Яшкой звали [19] . Привык я к нему, помогал он мне клетки чистить, корм разносить. И суп варили из мяса тигриного — не из них, конечно, а вот из ста килограммов суточной нормы убавишь кило — незаметно. Сидим и едим, неразговорчивый был Яшка, с одной Шурой беседовал. В ту зиму народа мало приходило, мы с ним сидим, да, и зверьки наши. Полагался я на него, думал, пристрастие к науке питает на совесть. И спать себе позволял. Однажды ночью заснул, хоть и не по уставу это. Просыпаюсь утром дежурство сдавать — нету Яшки. Туда-сюда, домой ушел, что ли? Подхожу к Шуре, а орнитолог в клетке у нее! Затрепетал я — конец Яшке! Сидит в клетке, он ее по морде гладит, а Шура мурлычит и к нему ластится. Вылезай, говорю, Яшка, пока цел! — Не хочу! — отвечает. Открыл я проход в соседний вольер — пантеру перегнать, — не идет! Я ее крюком — зубами в железо вцепилась, вырвала! И рычать! Такого рыку отроду от подневольного зверья не слыхал! Яшка, кричу, с ума не сходи! Вылезай! Не то команду позову — вытащат силком, скандала не оберешься! А Шура стоит у прутьев и рычит на меня страшным голосом. — Не убивайся, Ваня, — орнитолог говорит, — я великое мировое открытие сделал: не пантера вовсе ваша Шура, а птица! Новой породы, до сих пор не открытой. — Я послушал его и команду вызвал. Пришли мужики, стали баграми Шуру отгонять, — орнитолог не дает, на острие железное бросается. Водой льем — оба они вместе под струю идут. И звери гвалт устроили — ревут, бесятся! — Ну и чёрт с ними! — сказала команда. — Директор придет — разберется. — Утром Михалыч прибежал бледный, мне выговор сделал — и к Шуре. Шура-то лежит, а орнитолог сидит перед ней, слезами обливается и гладит ее по морде. «Птичка ты невиданная, радость моя, как выберемся отсюда — умчимся в дальние страны. » Директор и так орнитолога, и сяк, — не выходит Яшка. Я, говорит, нашел свое счастье и призвание, это, говорит, мое место в жизни. Решили застрелить пантеру. Пришел знаменитый стрелок со снайперской винтовкой, примостился, да что тут стрелять — и пяти метров клетка в длину не будет. Тут Яшка ножичек вынимает и спокойно говорит: если вы, говорит, совершите это преступление, так я в тот же миг ножик себе в сердце вонзю. Опять не получилось, и мясо боимся перестать Шуре давать, вдруг с голоду орнитолога сожрет. Маялись дней пять и придумали: яду в рацион наложили. Околела. Плакал этот Яшка, плакал! Залезла команда в клетку, тащим его, а он за лапы Шурины ухватился, не отдерем никак. Вместе с трупом и вытащили. Пришлось пантере лапы отрубить — не ломать же руки. Звери с ума посходили, пума охрипла, одними глазами светит. Да. Посадили Яшку в машину. С лапами так и не расстался, гладит ими по лицу и плачет. Увезли его куда следует. Да. Видишь, бывает всякое, не сердись, что покричал.
Еще по глоточку. Петаторов быстро ушел. Горько было ему, и усомнился: а выпустят ли его? Отовсюду видна была высокая ограда зверинца, и Филиппу Аркадьевичу показалось, будто он в огромном вольере.
Бежать отсюда. Ах, гуси-лебеди! Плаваете? Откормили вас, лебеди. Не шея у вас — нога в пуховом чулке. И лебединую песнь, должно быть, забыли: покушали-отдохнули-покушали. И простору не нужно. Ситничек едите, летать тяжело больно. Плещется, ныряет — накормленный и белоснежный. Песни лебединые просто неуместны, их оценят как невоспитанность, за клеветническую песнь примут. Хорошо, соус разлитый по скатерти можно и не заметить —
Петаторов посмотрел вбок — лебедь плыл вдоль берега — и увидел женщину. Она стояла шагах в двадцати, опираясь о холодную чугунную решетку. Филя увидел полузабытое черное пальто и черные сапожки.
Я должен. неужели это Надя? Нет. у нее не было этого шарфа . уйти незамеченным. Потихоньку.
Не отдавая себе отчета, Петаторов крался в сторону женщины.
Если она не обернется. нет, это не Надя. тихо, Филя. Не хлюпай башмаками, кандидат.
. Подлинно нельзя понять, какъ враги и оскорбители Божiи наслаждаются и сiянiемъ солнца, и дождями, и вс ѣ ми другими благод ѣ янiями Божiими. Наслаждаются т ѣ люди, которые посл ѣ духовной трапезы, после толикихъ благод ѣ янiй, посл ѣ слышанiя безчислснныхъ наставлены, своею жестокостiю превосходятъ зверей, возстают другь на друга, и оскверняютъ языкъ свой, угрызая ближнихъ. Итакъ, помышляя cie, выбросимъ изъ сердецъ ядъ, разрушимъ вражду, станемъ возносить.
Шептунов отложил Иоанна Златоуста и встал у двери. В коридоре знакомо шепелявили. Зашуршал картон ящика.