«На таинственном озере Чад…»
Я оказался на берегу озера Чад раньше, чем открыл для себя Николая Степановича Гумилёва. Во времена моей юности он был запрещён. Как же — царский офицер, можно сказать — белогвардеец, расстрелянный за участие в заговоре против Советской власти! И вообще — стихами я увлёкся значительно позже. Оказывается, и до поэзии надо «дозреть»… Озеро Чад — коричневая вода, жара, насекомые, а он:
На таинственном озере Чад Посреди вековых баобабов Вырезные фелуки стремят На заре величавых арабов… Я долго прожил в Африке и свидетельствую: Н. Гумилёв понял душу этого континента как никто! Только влюблённый в Африку, в женщину и жизнь мог написать такое:
Сегодня, я вижу, особенно грустен твой взгляд И руки особенно тонки, колени обняв. Послушай: далёко, далёко, на озере Чад Изысканный бродит жираф.
Ему грациозная стройность и нега дана, И шкуру его украшает волшебный узор, С которым равняться осмелится только луна, Дробясь и качаясь на влаге широких озёр.
Вдали он подобен цветным парусам корабля, И бег его плавен, как радостный птичий полёт. Я знаю, что много чудесного видит земля, Когда на закате он прячется в мраморный грот… Действительно, как объяснить, то, что ты видел и чувствовал, что есть другой Мир, где живёшь другими образами, где иное время, иные люди, иные звери, иные озёра, иная жизнь! Как объяснить это другим, когда и самого иной раз быт и бег по кругу вгоняет в депрессию…
Я знаю весёлые сказки таинственных стран Про чёрную деву, про страсть молодого вождя, Но ты слишком долго вдыхала тяжёлый туман, Ты верить не хочешь во что-нибудь кроме дождя.
И как я тебе расскажу про тропический сад, Про стройные пальмы, про запах немыслимых трав. Ты плачешь? Послушай… далёко, на озере Чад Изысканный бродит жираф.
(Н. Гумилёв) Когда я читаю его строки, посвящённые африканским путешествиям, мне кажется, что это я их написал или продиктовал — это же мои мысли и чувства! И даже детали моей африканской биографии!
Я пробрался вглубь неизвестных стран, Восемьдесят дней шёл мой караван;
Цепи грозных гор, лес, а иногда Странные вдали чьи-то города,
И не раз из них в тишине ночной В лагерь долетал непонятный вой.
Мы рубили лес, мы копали рвы, Вечерами к нам подходили львы,
Но трусливых душ не было меж нас. Мы стреляли в них, целясь между глаз.
Древний я отрыл храм из-под песка, Именем моим названа река,
И в стране озёр пять больших племён Слушались меня, чтили мой закон» (Н. Гумилёв)
И мы с геологами так по месяцу ходили по неизведанным местам, и львы подходили и ревели, и банды рыскали… А как-то раз на охоте убили леопарда. Случайно, правда, стреляли ночью на отблеск фар в глазах, думали антилопа. Подошли, а там смертельно раненый леопард рычит и скалит жёлтые клыки…
Колдовством и ворожбою В тишине глухих ночей Леопард, убитый мною, Занят в комнате моей. … Поздно. Мыши засвистели, Глухо крякнул домовой, И мурлычет у постели Леопард, убитый мной. …
— Брат мой, брат мой, рёвы слышишь, Запах чуешь, видишь дым? Для чего ж тогда ты дышишь Этим воздухом сырым?
— Нет, ты должен, мой убийца, Умереть в стране моей, Чтоб я снова мог родиться В леопардовой семье. —
Неужели до рассвета Мне ловить лукавый зов? Ах, не слушал я совета, Не спалил ему усов! (Н. Гумилёв)
История с леопардом получила мрачное продолжение. Шкуру мы обработали и сушили в хижине, где жили. Усов, правда, тоже не спалили! А ведь по местному поверью, если убить леопарда и не подпалить ему усы, то его дух придёт за тобой! Примерно так и произошло: случилась трагедия — на лагерь напали бандиты, четверо из наших товарищей были убиты, многие попали в плен. Когда в лагерь наконец прибыли военные, они обнаружили и шкуру того леопарда. И началось: «Ах, шкура, ах, шкура! Ах, леопард, ах, леопард! Ах, Красная книга, ах, Красная книга! Да вы за это ответите!» Заткнулись только тогда, когда им сказали: «А кто ответит за наших ребят, что погибли из-за того, что ваша охрана разбежалась при первых же выстрелах?!» Прошли годы, а моё сердце всё ещё там, во сне постоянно вижу эту красную землю и красные же цветущие акации!
Я, верно, болен: на сердце туман, Мне скучно всё — и люди, и рассказы, Мне снятся королевские алмазы И весь в крови широкий ятаган! …
Молчу, томлюсь, и отступают стены: Вот океан весь в клочьях белой пены, Закатным солнцем залитый гранит,
И город с голубыми куполами, С цветущими жасминными садами,
Мы дрались там… Ах, да! я был убит.
Я много времени пробыл с местными африканскими крестьянами, много лет лечил именно их. Думаю, что не ошибусь, если скажу, что они меня любили. Во всяком случае, домик, в котором я жил, не обчистили ни разу, тогда как все белые специалисты расставались со всем своим имуществом по много раз!
Я служил пять лет у богача,
Я стерёг в полях его коней,
И за то мне подарил богач
Пять быков, приученных к ярму.
Одного из них зарезал лев,
Я нашел в траве его следы,
Надо лучше охранять крааль,
Надо на ночь зажигать костер.
А второй взбесился и бежал,
Звонкою ужаленный осой,
Я блуждал по зарослям пять дней,
Но нигде не мог его найти.
Двум другим подсыпал мой сосед
В пойло ядовитой белены,
И они валялись на земле
С высунутым синим языком.
Заколол последнего я сам,
Чтобы было, чем попировать
В час, когда пылал соседский дом
И вопил в нём связанный сосед.
Путешественник, охотник, солдат, поэт и Дон Жуан — как же он мне близок по духу! Мне всегда тяжело на собраниях, Президиумах, приёмах, банкетах! Ненавижу галстуки и костюмы!
Да, я знаю, я вам не пара,
Я пришёл из другой страны,
И мне нравится не гитара,
А дикарский напев зурны.
Не по залам и по салонам,
Тёмным платьям и пиджакам —
Я читаю стихи драконам,
Водопадам и облакам.
Я люблю — как араб в пустыне
Припадает к воде и пьёт,
А не рыцарем на картине,
Что на звезды смотрит и ждёт.
И умру я не на постели,
При нотариусе и враче,
А в какой-нибудь дикой щели,
А как он умел любить! Любовь к женщине пронизывает все его стихи! Женщины были разные, но любил он их всех! И не одну не бросил — они уходили от него сами, поняв, что быть рядом с такой мятущейся душой совсем непросто! И потом всю жизнь об этом жалели. Одна из них — Анна Ахматова — написала:
Не бывать тебе в живых,
Со снегу не встать.
Двадцать восемь штыковых,
Любит, любит кровушку
А горечь к женскому непостоянству у Гумилёва вылилась в сонет:
Мой старый друг, мой верный Дьявол,
Пропел мне песенку одну:
— Всю ночь моряк в пучине плавал,
А на заре пошел ко дну.
Вокруг вставали волны-стены,
Спадали, вспенивались вновь,
Пред ним неслась, белее пены,
Его великая любовь.
Он слышал зов, когда он плавал:
«О, верь мне, я не обману»…
Но помни, — молвил умный Дьявол, —
Он на заре пошёл ко дну.
И всё-таки каждую он вводил в свой Мир:
Уедем, бросим край докучный И каменные города, Где Вам и холодно, и скучно, И даже страшно иногда. …
В горах, где весело, где ветры Кричат, рубить я стану лес, Смолою пахнущие кедры, Платан, встающий до небес.
Я буду изменять движенье Рек, льющихся по крутизне, Указывая им служенье, Угодное отныне мне.
А Вы, Вы будете с цветами, И я Вам подарю газель С такими нежными глазами, Что кажется, поёт свирель;
Иль птицу райскую, что краше И огненных зарниц, и роз, Порхать над тёмно-русой Вашей Чудесной шапочкой волос.
Когда же Смерть, грустя немного, Скользя по роковой меже, Войдет и станет у порога, — Мы скажем смерти: «Как, уже?»
И, не тоскуя, не мечтая, Пойдём в высокий Божий рай, С улыбкой ясной узнавая Повсюду нам знакомый край.
Насмешница-судьба — перечеркнуть жизнь такого человека на взлёте! «Кто кончил жизнь трагически — тот истинный Поэт!» — как точно сказал Владимир Высоцкий… С меня при цифре 37 — в момент слетает хмель, Вот и сейчас как холодом подуло: Под эту цифру Пушкин подгадал себе дуэль и Маяковский лёг виском на дуло!
(В. Высоцкий) Вот и Гумилёву на время ареста было всего 35… Не помог ему авантюрист и чекист Яков Блюмкин — тот самый:
«Человек, среди толпы народа Застреливший императорского посла…» (Н. Гумилёв) И роковая женщина-комиссар из «Оптимистической трагедии» («Ну?! Кто ещё хочет попробовать комиссарского тела?!») — в реальной жизни красавица-революционерка Лариса Рейснер, когда-то страстно любившая Поэта, тоже ничего сделать не смогла… Как и другие. А ведь было
«много их, сильных, злых и весёлых, Убивавших слонов и людей, Умиравших от жажды в пустыне, замерзавших на кромке вечного льда» (Н. Гумилёв),
которые ценили своего Поэта и пытались как-то помочь. Но зародившийся монстр репрессивной машины — это не слон, его так просто не убьёшь, он сам требовал крови, крови и крови, эти, пока ещё тонкие, ручейки скоро сольются в океан крови!
В красной рубашке с лицом, как вымя, Голову срезал палач и мне, Она лежала вместе с другими Здесь, в ящике скользком, на самом дне.
Не защитил «конквистадора в панцире железном» этот самый поэтический панцирь от нагановской пули палача!
Мальчик, который когда-то бегал вместе с моим дедом по ступенькам Первой Тифлисской гимназии, написал:
Та страна, что могла быть раем, Стала логовищем огня, Мы четвёртый день наступаем, Мы не ели четыре дня.
Но не надо яства земного В этот страшный и светлый час, Оттого что Господне слово Лучше хлеба питает нас.
И залитые кровью недели Ослепительны и легки, Надо мною рвутся шрапнели, Птиц быстрей взлетают клинки. …
И так сладко рядить Победу, Словно девушку, в жемчуга, Проходя по дымному следу Отступающего врага.
И там же пророческое:
Я кричу, и мой голос дикий, Это медь ударяет в медь, Я, носитель мысли великой, Не могу, не могу умереть! (Н. Гумилёв)
Он и не умер! Он и сегодня мог бы с полным правом сказать, в настоящем и будущем времени:
Но когда вокруг свищут пули, Когда волны ломают борта, Я учу их, как не бояться, Не бояться и делать, что надо. И когда женщина с прекрасным лицом, Единственно дорогим во вселенной, Скажет: я не люблю вас — Я учу их, как улыбнуться, И уйти, и не возвращаться больше
А когда придёт их последний час, Ровный красный туман застелет взоры, Я научу их сразу припомнить Всю жестокую, милую жизнь, Всю родную, странную землю И, представ перед ликом Бога С простыми и мудрыми словами, Ждать спокойно его суда.